Забыв в этот момент обиду лютую, Алеша Старой слушал царя, склонив перед ним свою голову.
– Искореняйте и до конца разоряйте казыевских татар, – повторил царь, – чтоб им неповадно было воровать всюду и приходить войной на наше государство. Проведайте накрепко про хана крымского и про его царевичей, про всех их воинских людей. Спасайте государство наше!
Прослушал атаман Старой речь государя и обещал ему все сказанное исполнить в точности.
– Иди!
И царь повелел приставу Савве Языкову в ту же ночь освободить опальных казаков и атаманов.
«…А ехать вам на Дон, – так указал Михаил Федорович, – и днем и ночью. Все воеводы и приказные люди будут давать вам подводы по нашим подорожным везде, без всякого задержания. И нигде и ни в котором городе помешки вам никто чинить не будет. И корм, и питье, и жалованье дадут вам до нижних юрт на пять недель… Турецкого посла Алей-агу, как только он прибудет к вам на Дон, сопроводите до Азова мирно. А дел наших турецкому послу никак не сказывайте. И, не задерживая, посылайте непрестанно людей с Дона под Смоленск».
Кроме своего царского платья, государь велел дать атаману Старому серебряный ковшик. Показав ковшик, атаман мог во всех питейных местах пить пиво и вино, не платя ничего, – «до тех пор, пока атаман будет жить на белом свете». И еще государь пожаловал Старому малую золотую чарку для питья из нее меда, разных заморских сукон на четыре кафтана и другие подарки.
Похвальную грамоту думные дьяки написали ночью же, скрепили створчатою печатью. Пониже печати дьяк заверил грамоту. Запечатали царскую грамоту дьячьей печатью.
Воронежскому воеводе Матвею Измайлову была послана строжайшая грамота, чтобы он нигде не задерживал казаков, с которыми посланы к атаманам на Дон царские грамоты, и дал бы судно, чтоб им возможно было подняться всем. «А будет одного судна им мало, – и ты б им дал два судна, чтоб за тем царскому делу укора не было».
В приказы Большого прихода казенного двора, Новой Чети, государь своей рукой написал «память и повеление» о даче сей же час казакам жалованья на дорогу, камки и сукон «на приезде и на отпуске».
В приказ Новой Чети государь написал «память» боярину Головину и дьякам Копнину и Пустынникову о даче атаманам и казакам, отправляющимся на Дон, поденного питья – «сей же час». На этой «памяти» государь приписал: «А только им питье дати с тех мест, как они приехали к Москве, – 476 ведер [49] и 7 кружек вина, 476 ведер и 7 кружек меду и 476 ведер и 7 кружек пива».
В Ямской приказ государь послал «память» князю Лыкову и дьякам Апраксину и Яковлеву – о даче «атаманам и казакам, которые без коней, подвод от Москвы до Коломны и до Переяславля Рязанского, а там – до Ряскова и до Воронежа, по одной подводе на человека».
Особо государь пожаловал Старого за его верную посольскую службу – за спасение жизни турецкого посла Фомы Кантакузина и за встречу посла Алей-аги под Азовом. За это государь велел прибавить Старому жалованья: «за приезд рубль и на отпуске рубль же».
Царь велел также прислать в Москву Ивана Каторжного «для царской ласки».
Указы, грамоты и «памяти» царь писал своей рукой быстро и твердо. Написанные бумаги отдавал боярам и дьякам, которых звал тотчас же, не давая спать всю ночь.
Всю ночь тарахтели колеса подвод, бегали люди, цокали подковы стрелецких коней. В царских погребах разливали вино, пожалованное казакам, мед сладкий, пиво. Разливали – и сами тут же пили: пили дьяки, стрельцы, подьячие. Пили все отъезжающие казаки. Не пил только атаман Алеша Старой.
До зари бродили по Москве царские люди. А с зарей атамана Старого, закутав в теплую одежду, усадили в царский возок. Внесли в возок ларец, и атаман, в строгой тайне, вместе с освобожденным Наумом Васильевым и несколькими десятками казаков, спешно выехал на Дон.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Вся Русь заволновалась.
Грянула война под Смоленском. А в Москве спорили: в надежных ли руках находится воеводство, переданное Михаилу Шеину и Артемию Измайлову? Беспокойный боярин Лыков не хотел смириться с оскорблением, которое нанес ему в ссоре Димитрий Мамстрюкович Черкасский. Думалось Лыкову, что царь Михаил не поделом учинил расправу над ним и не по правде поставил главным воеводой под Смоленском Михаила Шеина. Боярину казалось, что он никогда еще не бывал в такой опале и низости. А когда царь Михаил и святейший Филарет отставили наконец от воеводства Димитрия Черкасского, то опять же не мог он смириться с тем, что вместо него, боярина Лыкова, царь указал быть воеводой «худому родом» князю Димитрию Пожарскому. Боярин рвал и метал, клепал на всех. А Михайло Шеин был весьма доволен тем, что под его началом будет опытный в военном деле князь Пожарский.
Не по сердцу был царский указ Димитрию Пожарскому. Он хорошо знал горделивого, заносчивого и горячего Михаила Шеина. А наиглавное – был князь Пожарский тяжело болен, а потому не мог выехать к Смоленску.
Вместо Пожарского указано было царем ехать Артемию Измайлову. Узнав о царском указе, боярин Лыков перенес неудержимый гнев свой с князя Пожарского на Артемия Измайлова. Турецким послам, приезжавшим в Москву, он тайно говорил, что между Русью и Речью Посполитой скоро, видно, наступит мир, что якобы князь Пожарский вскоре выедет в Польшу для заключения договора о перемирии. Турецкие послы отписывали о том султану, а шведские послы – королю. Но и без боярской сплетни шведский король, поддерживавший московско-польскую вражду, втайне отступился от дружбы своей с Москвой. В Москве узнали об этом, а в Царьграде сразу нашлись кривые сторонники мира с Польшей. Турецкий посол Фома Кантакузин не раз целовал крест в Москве и запись давал о дружбе, о неизбежной войне турок с польским королем и о немедленном прекращении набегов крымскими, казыевскими и азовскими татарами. А возвратившись в Царьград, Фома не стал защищать перед султаном своей клятвенной записи. Русским послам Яковлеву и Евдокимову, приехавшим в Царьград для скрепления записи шертью султана, было в этом отказано. Фома Кантакузин говорил послам, что заключение договора на условиях, принятых им в Москве, задерживается сношениями султана по этому великому делу с крымским ханом, венгерским королем и другими государями, но что как только ответы получат, договор тотчас же будет подписан.
Спустя же два месяца послам Яковлеву и Евдокимову Хасан-паша дал совсем иной ответ. Он им сказал: у турецких послов нет обычаев и не водилось того раньше, чтобы всякие договора скреплять своей шертью. Султан Амурат не станет заключать договора.
Послы Англии и Франции стояли за мир Турции с Польшей. И султан делал вид, что его войска направятся «воевать» Речь Посполитую, а на самом деле главные силы турецких войск готовились к походу в Персию – «воевать» Багдад. Турецкие паши выехали к Днепру и заключили с польским королем перемирие.
На пути в Царьград новые русские послы Алфимов и Савин узнали от Фомы Кантакузина, что мир с польским королем заключен на Днепре при содействии французских и английских послов. В Царьграде это долго скрывалось и русским послам давались обещания, что с весны турецкие и крымские войска будут заодно с русскими вести войну с поляками. Верховный визирь настаивал держать все это в строгой тайне. Ахмет-ага привез в Москву грамоту, в которой умалчивалось о перемирии с Польшей, но указывалось: «помочи вам учинить стало невозможно». Дружба султанская оказалась кривой. А крымский хан Джан-бек Гирей, сопровождаемый турецкими пашами, вскоре приехал в Очаков, добился большой денежной помощи от Польши и подписал с польским королем семилетнее перемирие.
Вскоре затем сын Джан-бек Гирея Мубарек Гирей с сорокатысячным татарским войском вторгся в пределы России. Проникли татары тремя шляхами: Кальмиусским, Муравским, Изюмским.
В Бахчисарай широкими дорогами пошел большой полон с Руси для продажи за море. Мубарек Гирей достиг Ливен, миновал Тулу, прорвался через сторожевое охранение и серпуховской дорогой вышел к Оке, под Серпухов. Проник он к Кашире и к Пронску. Повсюду запылали города, деревни и села, дворы и церкви. На всех дорогах стояли великий плач, стоны детей, стариков и женщин. Над их головами посвистывала татарская плетка остроглазого, высокого, широкогрудого Мубарек Гирея. Погоняя и волоча за хвостами коней пленных, нукеры произносили одно слово, причмокивая:
49
Тогдашнее ведро вмещало восемь кружек, а кружка – двадцать чарок.